Она давно уже обучилась одеваться в сквоте, могла бы проделать это и в темноте: надеваешь сандалии, предварительно постучав ими друг о друга, чтобы согнать все, что могло туда заползти, потом – в два шага – к окну, где, как известно, в корзине из стиролона лежит рулон старых факсов. Отматываешь с метр факса, скажем, день-полтора “Асахи Симбун”, складываешь, разглаживаешь и кладешь на пол. Тогда на лист можно встать и дотянуться до стоящей рядом с корзиной пластиковой сумки, распутать связывающую ручки проволоку и найти нужную одежду. Вынимая ногу из сандалии, чтобы надеть трусы, уже знаешь, что ступишь на свежий факс; для Моны это стало догмой – знать, что ничто не заползет на факс за время, необходимое для того, чтобы натянуть джинсы. И снова сандалии.
Потом можно надеть футболку или еще что, старательно обмотать проволокой ручки сумки и убраться отсюда. Макияж, если требуется, – в коридоре снаружи, где у сломанного лифта сохранилось подобие зеркала с приклеенным над ним обрезком биофлюоресцентной ленты “Фудзи”.
Этим утром у лифта стоял резкий запах мочи, так что Мона решила макияж опустить.
Здание как будто вечно пустовало, ни единой души вокруг, но временами из-за какой-нибудь запертой двери доносилась музыка или вдруг слышалось эхо шагов, только что завернувших за угол в дальнем конце коридора. Ну в этом был смысл – у Моны тоже не возникало особого желания встречаться с соседями.
Она спустилась на три пролета вниз, прямо в кромешную тьму подземного гаража. Чтобы отыскать выход на улицу, понадобилось всего шесть вспышек карманного фонарика, которые разбудили застоявшиеся лужи и свисающие плети мертвого оптокабеля. Вверх по бетонным ступеням и наконец наружу – в узкий проулок. Иногда, если ветер дул в нужную сторону, в проулок заносило запах пляжа, но сегодня тут пахло только помойкой. Над ней громоздилась стена сквота, так что надо пошевеливаться, пока какому-нибудь придурку не пришло в голову бросить в окно бутылку или же что похуже. Только выйдя на авеню, Мона сбавила шаг, но и то ненамного; карман ее жгли наличные, и Мону переполняли планы, как их потратить Совсем ни к чему, чтобы тебя обули, тем более сейчас, когда все идет к тому, что Эдди все же удастся выклянчить им обоим билет отсюда.
Она все колебалась, верить ей или не верить; ей очень хотелось сказать себе: да, дело верное, они практически уже уехали, – а с другой стороны, она уж знает, каковы они, эти “верные дела” Эдди. Разве не была Флорида одним из таких дел? Как тепло в этой Флориде, и какие там пляжи, и сколько там простаков с деньгами – самое место для небольших трудовых каникул, которые уже растянулись в самый долгий в Мониной жизни месяц. Ладно, во Флориде тепло, а если точнее, чертовски жарко, как в сауне. Пляжи, если они не частные, заражены какой-то дрянью, в неглубоких впадинах плавает брюхом вверх дохлая рыба. Возможно, на частных пляжах – картина та же, но только этих пляжей и не видно – заграждение из колючей проволоки и кругом охрана в шортах и полицейских рубашках. Эдди всякий раз распалялся при виде оружия, которое носили охранники, он не уставал описывать ей каждую пушку в отдельности – с доводящими до полного отупения деталями. Впрочем, у него у самого пушки при себе не были, по крайней мере, Мона ничего такого не знала и считала, что это даже к лучшему. Иногда запах дохлой рыбы забивался другим, хлорным, который жег нёбо, – его приносило с фабрик, расположенных выше по побережью. Если здесь и встречались лохи, то это были те же клиенты, к тому же они не особо стремились платить вдвойне.
Пожалуй, единственное, что могло во Флориде нравиться, это наркотики: легко достать, дешевы и, по большей части, промышленной концентрации. Иногда Мона представляла себе, что запах хлорки – на самом деле запах миллиона лабораторий, варящих какое-то невероятное снадобье. Все эти маленькие молекулы бьют острыми хвостиками, так им невтерпеж попасть по назначению, выйти на улицу.
Свернув с авеню, она направилась вдоль лотков с едой – эти торговали без лицензий. От запаха пищи сводило желудок, но она не доверяла уличной кормежке – разве что в случае крайней необходимости. И потом, в пассаже полно мест, где возьмут наличные. Посреди заасфальтированного сквера, бывшего на самом деле автостоянкой, кто-то играл на трубе: рокочущее кубинское соло отражалось, возвращалось искореженным от бетонных стен, умирающие ноты терялись в утреннем гаме рынка. Уличный проповедник-евангелист вскинул руки над головой, в воздухе над ним этот жест скопировал блеклый, расплывчатый Иисус. Проектор помещался в ящике из-под мыла, на котором стоял проповедник, а за спиной у него висел потертый нейлоновый короб с батареями и парой динамиков, которые выступали над его плечами, как две безглазые хромированные головы. Евангелист нахмурился, глянул вверх на Иисуса и подкрутил что-то у себя на поясе. Иисус будто икнул, позеленел и исчез. Мона не смогла удержаться от смеха. Глаза проповедника полыхнули гневом господним, на грязной щеке задергались шрамы.
Мона повернула налево в ряды торговцев фруктами, выстраивающих пирамиду апельсинов и грейпфрутов на побитых металлических тележках. Вошла в низкое здание со сводчатым потолком, приютившее вдоль проходов постоянных своих обитателей – торговцев рыбой, фасованными продуктами, дешевыми хозяйственными мелочами; здесь же располагались десятки прилавков со всевозможной горячей пищей. Здесь, в тени, было чуть прохладнее и не так шумно. Она нашла вонтон с шестью свободными табуретами и села на один из них. Повар-китаец обратился к ней по-испански, она заказала, ткнув пальцем. Когда в пластиковой миске появился суп, Мона расплатилась самой маленькой из банкнот, а на сдачу получила восемь засаленных картонных жетонов. Если Эдди не врет, если они действительно уезжают, она не сможет ими воспользоваться. Если же останутся во Флориде, она всегда сможет их потратить еще в каком-нибудь вонтоне. Мона покачала головой. Нужно уезжать, нужно. Толкнула истертые желтые кружочки назад через крашеный фанерный прилавок.